Я не знаю, когда он оставил меня. Через некоторое время я понял, что на меня смотрит не Гален, а луна. Я перекатился на живот. Я не мог стоять, но я полз. Медленно, не отрывая живота от земли, я упорно тащился вперед. Целеустремленно я начал двигаться к низкой стене. Думал, что смогу втащить себя на скамью, а оттуда на стену. И оттуда – вниз. И все.
Это было долгое путешествие через холод и темноту. Кто-то скулил, и я презирал себя и за это тоже. Но по мере моего продвижения звук рос, как-то, что вдали кажется искрой, а вблизи оказывается костром. Он требовал внимания. Он становился все громче в моем сознании – жалобный вой тоски по моей судьбе, крошечный голос сопротивления, который запрещал мне умереть и отвергал мое падение. Это было тепло и свет, расширявшийся по мере того, как я пытался найти его источник.
Я остановился. Я лежал неподвижно. Голос был внутри меня. Чем больше я искал его, тем сильнее он становился. Он любил меня. Любил несмотря на то, что я не мог и не хотел любить себя. Он вонзил свои маленькие зубы в мою душу, и сжал их, и держал меня, так что я не мог ползти дальше. И когда я попытался, вопль отчаяния вырвался у него, обжигая меня и запрещая мне нарушить такое священное доверие. Это был Кузнечик.
Он кричал моей болью, физической и душевной. А когда я перестал ползти к стене, он впал в бурный восторг ощущения нашей общей победы. И все, что я мог сделать, чтобы наградить его, это лежать тихо и не стремиться больше к самоуничтожению. И он заверил меня, что этого достаточно, более чем достаточно, это прекрасно. Я закрыл глаза.
Луна была высоко, когда Баррич осторожно перевернул меня. Шут поднял факел, а Кузнечик прыгал и танцевал у его ног. Баррич поднял меня и встал, как будто я все еще был ребенком, которого только что поручили его заботам. Я мельком увидел его темное лицо, но ничего не прочел в нем. Он нес меня вниз по длинной лестнице, а шут держал факел, чтобы освещать дорогу. И Баррич вынес меня из замка обратно в конюшни и наверх, в свою комнату. Там шут оставил Баррича, Кузнечика и меня, и я не помню, чтобы кто-нибудь произнес хоть одно слово. Баррич уложил меня на собственную кровать, а потом подтащил ее поближе к огню. С возвращением тепла пришла сильная боль, и я отдал свое тело Барричу, а душу Кузнечику и надолго отпустил свое сознание.
Я открыл глаза ночью, не знаю которой по счету. Баррич сидел рядом со мной. Он не дремал и даже не клевал носом в своем кресле. Я чувствовал давление повязки на ребрах. Я поднял руку, чтобы коснуться ее, и был озадачен, обнаружив два забинтованных пальца. Взгляд Баррича проследил за моим движением.
– Они распухли не только от холода. Слишком уж распухли, чтобы я мог сказать, перелом это или растяжение. Я на всякий случай наложил шину. Думаю, это только растяжение. Полагаю, будь они сломаны, боль от перевязки разбудила бы даже тебя.
Он говорил спокойно, как будто рассказывал, что дал собаке глистогонное, чтобы предохранить ее от инфекции. И его спокойный голос и твердое прикосновение оказало на меня такое же воздействие, как на взбешенных животных. Я успокоился, думая, что если он так невозмутим, значит, все не так уж плохо. Баррич сунул палец под бинты, стягивающие мои ребра, проверяя силу натяжения.
– Что случилось? – спросил он и, говоря, отвернулся, чтобы взять чашку с чаем, как будто ни его вопрос, ни мой ответ не имели большого значения.
Я попытался воскресить в памяти несколько последних недель, чтобы найти способ объяснить. Все случившееся танцевало у меня в голове, ускользая. Я помнил только поражение.
– Гален испытывал меня. Я провалился. И он наказал меня за это,– и с этими словами волна уныния, стыда и вины нахлынула на меня, смывая недолгое успокоение, которое я нашел в привычном окружении. У очага спящий Кузнечик внезапно проснулся и сел. Рефлекторно я успокоил его, прежде чем он успел заскулить. Ляг. Отдыхай. Все в порядке.К моему облегчению, он послушался. И к еще большему облегчению, Баррич, по-видимому, не заметил того, что произошло между нами. Он протянул мне чашку:
– Выпей это. Тебе нужна вода, а травы снимут боль и помогут заснуть. Выпей все, прямо сейчас.
– Оно воняет,– пожаловался я, и он кивнул. Он держал чашку, которую мои руки не могли удержать. Я выпил все, а потом снова лег. – Это все? – спросил он осторожно, и я знал, о чем он говорит. – Он испытывал тебя в том, чему учил, и ты не знал этого. И тогда он сделал с тобой такое?
– Я не смог сделать этого. У меня нет... самодисциплины. И он наказал меня.– Детали ускользали от меня. Волна стыда погрузила меня в пучину отчаяния.
– Никого нельзя научить самодисциплине, избивая до полусмерти.– Баррич говорил осторожно, как если бы он пытался втолковать очевидную истину идиоту. Он подчеркнуто аккуратно поставил чашку обратно на стол.
– Он сделал это не для того, чтобы учить меня. Он не верит в то, что меня можно чему-нибудь научить. Он просто хотел показать остальным, что с ними будет, если они провалятся.
– Немногого стоят знания, вбитые в голову страхом,—возразил Баррич. И продолжил немного теплее: – Плох тот учитель, который вбивает знания в головы таким образом. Представь себе, как бы тебе удалось приручить так лошадь. Или собаку. Даже самая тупоголовая собака лучше понимает, когда к ней подходят с открытой рукой, чем с палкой.
– Ты бил меня раньше, когда хотел научить чему-нибудь.
– Да, бил. Но бил, чтобы встряхнуть, предостеречь или разбудить, а не для того, чтобы искалечить. Никогда ради того, чтобы сломать кость, выбить глаз или изуродовать руку. Никогда. Никогда никому не говори, что я бил таким образом тебя или любое другое живое существо под моей опекой, потому что это неправда. – Мое предположение вызвало у него возмущение.